– Не знаю.
– А?
– Не знаю, понимаю, или нет.
– Понимаешь-понимаешь, – устало, но уверенно сказал старик.
Артему было вдруг страшно. Страшно сделать что-то необратимое.
Дальше шпалы считали молча. Слушали урчащее эхо и далекие стоны: это метро переваривало кого-то.
Сзади опасности не ждали; вперед – всматривались, пытались засечь в туннеле, в колодце с чернилами, ту легкую рябь на поверхности, вслед за которой выхлестнется, вылезет наружу что-то жуткое, безымянное. А затылком – не глядели.
Напрасно.
Скрип-поскрип. Скрип-поскрип.
Тихонько так вкралось оно в уши, постепенно.
И заметно стало только тогда, когда уже поздно было оборачиваться и выставлять стволы.
– Эу!
Если бы хотели их сейчас в спину свинцом толкнуть, положить лицом на гнилые шпалы, могли бы и успели. Урок: в трубе нельзя о своем думать, приревновать может. Забываешь, Артем.
– Стоять! Кто?!
Ранец и баул повисли на руках; помешали прицелиться.
Выкатила из темноты дрезина.
– Эу. Эу. Свои.
Это был тот караульный, котангенс. Один на дрезине, бесстрашный человек. Бросил пост и покатил в никуда. Дурь его погнала.
Какого черта ему нужно?
– Ребята. Я подумал. Подбросить, может. До следующей.
И он улыбнулся им обоим самой лучшей своей улыбкой. Щербатой и растрескавшейся.
Спина, конечно, просила ехать, а не пешком тащиться.
Изучил благодетеля: ватник, залысины, под глазами набрякло, но сквозь прокол зрачка – свет идет, как из замочной скважины.
– Почем?
– Обижаешь. Ты же Сухого сын, да. Начстанции. Я за так. За мир во всем мире.
Артем встряхнулся; ранец подпрыгнул и половчее оседлал его.
– Спасибо, – решился Артем.
– Ну дак! – обрадовался караульный и замахал руками, как будто разгоняя годами накуренный туман. – Ты же большой мальчик, сам должен понимать тонкости! Тут без штангенциркуля никак!
Он не затыкался до самой Рижской.
– Привезли нам говнеца?
Первым – вперед дозорных – их встречал остриженный скуластый парняга со свернутыми ушами. Глаза его были прорезаны чуть наискось, но цвета были цементного, как небо. Кожанка на нем не сходилась, а через распахнутую рубаху из-промеж кудрей и синих рисунков с креста смотрел спокойно и уверенно довольно крупный Иисус.
Между ног у парня было надежно зажато жестяное ведро, а через плечо висела сума, и он по этой суме похлопывал, чтобы она издавала соблазнительное позвякивание:
– Лучшую цену дам! – а звенело жиденько.
В прежние времена над этой станцией находился Рижский рынок, на всю Москву знаменитый дешевыми розами. После того, как завыли сирены, людям дали еще семь минут, чтобы понять, поверить, нашарить документы и добежать до ближайшего спуска в метро. И ушлые цветочники, которым тут было всего два шага, набились внутрь первыми, локтями распихивая прочих гибнущих.
Когда встал вопрос, чем жить под землей, они открыли герметические двери, растолкали навалившиеся снаружи тела, и вернулись на свой рынок за розами и тюльпанами; те пожухли уже, но для гербария были пригодны вполне. И обитатели Рижской долго еще торговали засушенными цветами. Цветы были подпорчены плесенью и фонили, но люди брали их все равно: ничего лучше в метро не найти. Ведь им надо было и любить дальше, и скорбеть; а как это делать без цветов?