Всю ночь просидел Мирович на стене куртины. Перед рассветом он сошёл в казарму, уткнулся в приплюснутую, общую офицерскую подушку и забылся тяжёлым свинцовым сном. Ему снилась мглистая, такая же тихая ночь – очертания города, морских батарей, блеск фитиля и, в белом мундире, на песчаном мыске, робко замедлившийся невысокий человек. «Мёртвого из гроба не вернёшь, – шепчет с усмешкой былой фаворит, – а ты, молодой человек, подбодрись-ка, да и поступай, как все…»
Утром, четвёртого июля, Мировича едва добудились. Он встал, долго собирался с мыслями, помолился, вынул из узелка зелёную тетрадку – то был его рукописный календарь и вместе, на свободных страницах, в стихах и в прозе, его дневник, – вписал в него несколько строк, в том числе клятву-обет Николаю-чудотворцу – отныне не играть в карты, не пить вина и не курить табаку, – и оделся. Выйдя во двор, он проверил караул, с должной аттенцией отдал честь коменданту, обходившему обычным утренним дозором все места, где стояли часовые, и весело, даже насвистывая что-то, с трубкой сел за стакан со сбитнем. До обеда, пока было жарко, он гулял между гауптвахтой и церковным садиком, развернул и в тени на скамье прочёл несколько статей из забытой кем-то в казарме книжки «Трудолюбивой пчелы» на 1759 год. Он даже нежно, чувствительно задумался над подвернувшеюся идиллией:
«Фелиса-то Фелиса, да черти в душе завелися», – прибрал он при этом в мыслях даже рифму, вспоминая, что сам недавно написал стихотворение:
В этом страшном, мистическом стихотворении Мирович говорит о козырном, долгоперистом голубе, который с товарищем залетел среди моря на остров, где сидел в тёмной каменной клетке белый голубь. Не имея сил его освободить, они заплакали, решили ждать иной поры и разлетелись – один в Париж, другой в Прагу[214].
Пообедал Мирович, после чтения, с давно не испытанным вкусом, посидел у порога казармы, увидел, что у Бередникова заперли для отдыха после трапезы ставни, и сам занавесил шинелью от мух окошко в караульной, притворил дверь, сказал капралу и вестовому, чтоб сторожили, скинул кафтан, прилёг на скамью и крепко, сладко заснул. Выйдя вновь на площадку, он удивился. Был уже пятый час вечера в исходе. Зной уменьшился. Небо покрылось белыми перистыми облачками. Тени вытянулись понизу; ярко блистали только верхи башен да главы церкви.
«Вот так заснул!» – подумал Мирович, с лёгкою, приятною дрожью, поднимаясь на стену куртины, обычное место своих прогулок и размышлений.
Там, заложа руки за спину, с вывернутыми короткими ногами и большою, втиснутой в костлявые плечи, головой, прохаживался главный теперешний пристав при затворнике, рябой и грубый солдафон, капитан Власьев. Мировичу вспомнилось, как распекал Власьева за не в порядке нашитую пуговку покойный государь.
«Не чета князю Чурмантееву, – подумал он, – а этакой чести, дубина, дождался, за главного при его высочестве… И Силина осилил…»
– Гуляете, Данило Власьич? – обратился Мирович к приставу.