Нам кажется бесспорным, что поначалу метафизика колебалась между обоими путями. Это заметно на примере картезианства. С одной стороны, Декарт утверждает универсальный механицизм: с этой точки зрения, движение относительно', и поскольку время имеет как раз столько же реальности, как движение, то прошлое, настоящее и будущее должны быть даны в вечности. Но с другой стороны (почему философ и не дошел до этих крайних выводов), Декарт верит в свободную волю человека. Он налагает на детерминизм физических явлений индетерминизм человеческих действий и, следовательно, на время-длину он налагает длительность с ее изобретательностью, творчеством, истинной последовательностью. Эту длительность он заставил опираться на Бога, который безостановочно возобновляет творческий путь и, будучи, таким образом, касательной по отношению ко времени и становлению, поддерживает их, сообщая им по необходимости кое-что из своей абсолютной реальности. Когда Декарт становится на эту вторую точку зрения, он говорит о движении, даже о движении пространственном, как об абсолютном1.
Он шел, таким образом, поочередно то по одному, то по другому пути, решив ни по одному из них не идти до конца. Первый должен был привести его к отрицанию свободной воли у человека и истинного акта воли у Бога. Это значило упразднить всякую действенную длительность, уподобить Вселенную данной вещи, которую сверхчеловеческий интеллект мог бы охватить разом в мгновении или в вечности. Второй путь, наоборот, приводил ко всем следствиям, которые включает в себя интуиция истинной длительности. Творчество уже не казалось только продолжающимся (continuee), но и непрерывным (continue). Вселенная, рассматриваемая в целом, действительно эволюционировала. Будущее не могло более определяться в зависимости от настоящего; самое большее, можно было сказать, что если оно было реализовано, то его можно было отыскать в том, что ему предшествовало, как звуки нового языка могут быть выражены буквами древнего алфавита; при этом расширяют значение букв и придают им, путем обратного действия, способность выражать такие звуки, какие не могла бы подсказать ни одна комбинация звуков прежнего языка. Словом, механистическое объяснение могло остаться универсальным в том смысле, что его можно было распространить на столько систем, сколько пожелалось их выделить из непрерывности Вселенной; но механицизм становился тогда скорее методом, чем доктриной. Он выражал, что наука должна действовать кинематографическим способом, что роль ее повторять ритм истечения вещей, а не входить в них. Таковы были две противоположные одна другой метафизические концепции, которые предстали перед философией.
Был выбран первый путь. Причина этого выбора заключается, несомненно, в стремлении разума действовать по кинематографическому методу, столь естественному для нашего интеллекта и так хорошо приспособленному к требованиям нашей науки, что нужно дважды увериться в его спекулятивном бессилии, чтобы отказаться от него в метафизике. Но влияние древней философии здесь не было бесследным. Греки, эти великие художники, навсегда упрочившие себе славу, создали тип сверхчувственной истины, как и чувственной красоты, очарованию которых трудно не поддаться. Лишь только хотят создавать из метафизики систематизированную науку, сейчас же соскальзывают на путь, ведущий к Платону и Аристотелю. А достаточно войти в зону притяжения, где совершают свой путь греческие философы, чтобы пойти по их орбите.