Назначили последнюю съёмку в две смены. Завтра должны были уже сломать декорации. В Советском Союзе всё было жёстко: завтра – значит завтра, и сегодня мы всё должны доснять.
Первую смену отсняли нормально. В павильоне стояла жара от софитов, и вдруг я почувствовала, как из меня что-то хлынуло. В ужасе побежала на второй этаж в туалет, и там я увидела, что из меня вышла большая кровавая «лягушка».
Прибежала гримёрша Любочка, я запомнила её лицо навсегда. Она очень была похожа на мою тётю Катю. Типичная украинка с длинным, тонким иконописным лицом, с большими голубыми глазами. Ей было меньше лет, чем мне (а мне было тридцать восемь), но я нуждалась в консультации: «Люба, что это такое?..» Мы заложили всё ватой, и я пошла сниматься. Она на меня смотрела во все глаза.
Я не могла сказать директору картины и Радомиру, что со мной происходит. По своей безумной наивности я и сама толком не знала, что это за чертовщина. Списывала на жару и усталость.
Съёмки продолжались, и снова я почувствовала приближение этого кошмара. И опять мы с Любой бежали на второй этаж. И опять вылетали эти кровавые «лягушки». Я сравнивала их размер: больше, чем в прошлый раз, или меньше? Говорила себе: если они не уменьшатся, сниматься не буду. Снова вата, и я бежала в павильон.
И всё повторялось, весь этот нескончаемый ужас. В свои тридцать восемь я не поняла, что у меня кровотечение и что от этого умирают. У меня не было в жизни такого опыта. И молоденькая Люба-гримёрша тоже этого не знала, а больше баб не было на съёмочной площадке – одни мужики.
А потом эти «лягушки» становились меньше, меньше и меньше… И когда мы возвращались в павильон, мужики стояли бледные, они-то, наверное, поняли, что со мной. А я не понимала. Когда мы закончили в полночь или даже в 2 часа ночи, ко мне подошёл директор, молодой, его звали Володя, и сказал: «Валя, в больницу или в гостиницу?» Я ответила: «Знаешь, давай утром приезжай в гостиницу, я хоть полежу. Всё равно ночью ничего делать не будут». И утром он приехал рано, и мы отправились в ту же самую больницу, к той же бабе, начальнику отделения.
Сделали наркоз, и мне приснился сон. Мне даже казалось, что всё это происходило со мной наяву. Я видела себя летящей на каталке по длинному коридору, навстречу свету. И вдруг на моём пути мне преградила путь другая каталка, и на ней лежал Михаил Натанович, мой покойный свёкор. И больше я уже ничего не помню. Я проснулась от наркоза, почему-то врач взял меня на руки и донёс до кровати.
Что это было, я не знаю по сей день.
У нас в театре взяли к постановке пьесу Арбузова, она называлась «Виноватые», и я должна была играть мать, которая когда-то в молодости оставила своего сына, а теперь явилась к нему инкогнито в качестве домработницы. Потом всё раскрывается. Сына играл Тараторкин. У нас с ним не очень большая разница в возрасте, но так распределили роли.
Ставил спектакль украинский режиссёр, художественный руководитель Национального академического театра русской драмы имени Леси Украинки Миша Резникович. Мы нормально репетировали, он был мной доволен. Отношения складывались хорошо. Вдруг Миша как-то меня отзывает в сторону после репетиции: «Валентина Илларионовна, я не знаю, что мне делать, посоветуйте. У Тараторкина нет мужского начала. Он репетирует, но всё получается аморфно, без темперамента, всё разваливается. Я не могу найти стержень человека, мужчины…» Я говорю: «Мы ведь репетируем всего две недели, найдётся этот стержень…» – «Да нет, мне кажется, что не найдётся. Я не знаю, что мне делать!» – «Подождите, успокойтесь, всё будет нормально!» Кстати, я с Тараторкиным первый раз репетировала.