Все так же опустив голову и не раскрывая глаз, Уортроп тихо произнес:
– Нож.
– Браво, Уортроп! Нож! А знаете ли вы, что все то время, что я пытался развязать узлы, лезвие было зажато у меня между зубами, чтобы они не стучали так сильно? Истерично хохоча над собственной глупостью, я вспорол наконец узлы ножом и тут же свалился на лодке в море.
По окончании его рассказа все некоторое время молчали. Уортроп оставался стоять у стены, а Варнер лежал, как лежал с момента нашего прихода, неподвижный, словно труп, и язык его облизывал посиневшие губы, и глаза блуждали по потолку. Я стоял у двери – там же, где встал, как казалось, много часов назад. Если бы я не видел Элизу Бантон в оскорбительных объятиях Антропофага, если бы не был свидетелем гибели Эразмуса Грея, я, несомненно, подумал бы, что весь этот рассказ – плод больного, измученного воображения, галлюцинация, порожденная старческим слабоумием, и что стоит он не больше чем сказки о русалках и левиафанах, способных проглотить корабль вместе с командой. Жестокая ирония. Как же так? Как, после чудесного спасения, правда и правдивость привели его сюда, в сумасшедший дом?
Но ведь только сумасшедший верит в то, что известно наверняка каждому ребенку: монстры, которые лежат в ожидании под нашими кроватями, существуют.
– Какая невероятная удача, – сказал Доктор, прерывая наконец молчание. – Не только сбежать той ночью с корабля, но и выжить в море, дождавшись спасения.
– Я всех их потерял, каждого, – отозвался Варнер. – И я провел двадцать лет в этом ужасном месте, последние пять – прикованным к этой постели. Со мной – только мои воспоминания и эта отвратительная старуха с гремящей связкой ключей. Вот вам и удача, Уортроп! Так что если жизнь – это вопрос, у меня есть на него ответ: сбежать и спастись нельзя. Судьбу не проведешь. Я был капитаном. «Ферония» принадлежала мне, а я – ей. И я ее предал. Я предал и покинул ее, но судьбу не предашь и не проведешь. То, что предначертано, можно только отсрочить. Видите ли, мне было суждено быть съеденным, и, несмотря на то что я выбил себе отсрочку, долги все же надо отдавать. И я плачу по счету.
Уортроп застыл. С минуту он пристально рассматривал раздутое лицо, слезящиеся, бегающие глаза, суетливо двигающийся язык. Он поднял с пола лампу и передал ее мне.
– Подержи-ка, Уилл Генри, – сказал он мне, – да повыше. И отступи немного назад.
Он схватился обеими руками за одеяла. Варнер скосил на него глаза и прошептал:
– Нет!
Но пошевелиться он не мог.
Уортроп откинул одеяла – и я отпрянул с невольным вскриком.
Хезекия Варнер лежал обнаженным, как в день своего рождения, под слоями студенистого жира. Кожа его была того же серого оттенка, что и лицо, а на разных участках его огромного тела были наспех прикреплены неровной мозаикой марлевые компрессы. Более тучного человека я в жизни не видел, но не это заставило меня вскрикнуть и отпрянуть. То был запах. Запах гниющей плоти, который я почувствовал ранее, – тошнотворный запах, принятый мной за дохлую крысу под кроватью. Я посмотрел на Доктора – вид его был мрачен.