— Ты боишься? — спросил я после долгого молчания.
— Еще бы. А ты нет?
— Я — да.
Мы докурили сигареты, радуясь, что они избавляют от необходимости говорить. Наконец Уилл повернулся ко мне — он смотрел скорбно, словно прося прощения, потом посмотрел на свои сапоги и нервно сглотнул, в отчаянии сводя брови и морща лоб.
— Слушай, Сэдлер. Ничего не выйдет. Ты это понимаешь, я надеюсь?
— Конечно.
— И не могло бы… — Он помолчал, потом попробовал еще раз: — Мы сейчас просто не соображаем, что делаем, в этом вся беда. Проклятая война. Ах, если бы она уже кончилась. Мы еще не попали на место, а я уже хочу, чтобы она кончилась.
— Ты жалеешь? — тихо спросил я, и он повернулся ко мне уже со злостью на лице.
— О чем это?
— Сам знаешь.
— Я же сказал, разве нет? Ничего не выйдет. Мы должны вести себя так, как будто ничего не было. Да ничего и не было, если вдуматься. Это не считается, если… ну… если не с девушкой.
Я засмеялся — коротко фыркнул, против собственной воли.
— Считается, Уилл, еще как считается. — Я шагнул к нему. — А что это ты вдруг зовешь меня Сэдлером?
— Тебя так зовут, нет, что ли?
— Меня зовут Тристан. Ты же сам не любишь эту манеру звать друг друга по фамилиям. Ты говорил, что это нас дегуманизирует.
— Правильно, — буркнул он. — Потому что мы уже больше не люди.
— Как это мы не люди?
— Я не о том, — он быстро замотал головой, — я хочу сказать, мы не можем больше думать как обычные люди, потому что мы солдаты. Вот и все. У нас впереди война. Ты рядовой Сэдлер, я рядовой Бэнкрофт, и конец делу.
— Когда мы были там… — я понизил голос и указал в сторону английского берега, откуда мы плыли, — наша дружба значила для меня очень много. Ну, в Олдершоте. У меня в жизни было очень мало друзей, и…
— Ради бога, Тристан! — прошипел он, отправил щелчком сигарету за борт и с яростным лицом повернулся ко мне. — Не смей разговаривать со мной так, как будто я твоя девчонка, понял? Меня от этого тошнит, вот что. И я этого не потерплю.
— Уилл. — Я снова потянулся к нему. Я ничего особенного не имел в виду — просто хотел задержать его, чтобы он не уходил. Но он грубо отбил мою руку — возможно, сильнее, чем намеревался, потому что, когда я пошатнулся, он взглянул на меня с сожалением и раскаянием, но тут же овладел собой и пошел к тому месту на палубе, где собрались наши товарищи.
— Увидимся там, — сказал он. — Все остальное не имеет значения.
Но все же поколебался, обернулся и, видя мою боль и растерянность, немного смягчился.
— Не сердись на меня, хорошо? Тристан, пойми, я просто не могу.
С тех пор мы почти не разговаривали. Ни во время марша на Амьен, когда Уилл подчеркнуто держался вдали от меня, ни во время перехода к Монтобан-де-Пикарди (именно так, по словам капрала Моуди, называется оскверненный клочок земли, где я сейчас стою, прильнув глазами к грязным стеклам коробчатого перископа). И я пытался не думать об Уилле, убедить себя, что происшедшее не стоит внимания, но это очень трудно, когда твое тело — на глубине восьми футов в земле Северной Франции, а сердце уже несколько недель как осталось на прогалине у ручья в Англии.