Ашхен поднялась, аккуратно сложила шаль, в которую, несмотря на погожее утро, куталась, накинула ее на перила веранды таким образом, чтобы тень не падала на бессмертник. Поворошила его, перевернула каждый стебель на другой бок, давая возможность обсохнуть со всех сторон. К концу недели можно будет браться за дело. У нее, конечно, как у отца, не получится – у того, как, восхищенно цокая языками, поговаривали бердцы, каждый веник был произведением искусства, хоть в музее выставляй. Но она очень постарается, в конце концов, с самого детства наблюдала, как отец работает. Один веник потом оставит себе, другой отнесет на кладбище. Нужно попросить Майинанц Цатура, чтобы он позволил хранить его в своей подсобке, иначе, если оставить на открытом воздухе, бессмертник ветром потреплет или дождем попортит. Поставят оградку и приведут в порядок тропинку, ведущую к изголовью, – Ашхен будет этим веником чистоту наводить. Вчера она как раз заходила в мастерскую, посмотреть, что получается. Надгробие отцу бы понравилось: вытянутая кверху черная плита с датой рождения-смерти и именем: Мартирос Коджоян. От портрета Ашхен отказалась – новую карточку так и не сподобились сделать, а брать ту, что напечатали в газетах, она не захотела – там отец выглядел так, что сердце заходилось от боли. Всю жизнь она знала его другим, но запомнит только таким: вздрагивающим от любого шороха, умирающим в мучениях немощным стариком.
– Эт ов эс?[42] – заслышав шаги, вскрикивал он и падал навзничь, зарываясь лицом в руки.
Первое время она увещевала и пыталась заставить его подняться, но он не поддавался, только плакал и причитал, крепче вжимаясь в пол. Тогда она стала ложиться на него сверху, прикрывая, словно от обстрела, собой.
– Это я, папочка, твоя Ашхен. Это я, папочка! – приговаривала, ощущая, как понемногу обмякает его тело. Он подолгу молчал, но потом, уходя от ужаса, принимался мерно, словно молитву, пришептывать:
– Господи, я дома. А это – моя дочь. Господи, я дома. А это – моя дочь.
Нашаривал ее руку, прижимал к губам.
– Ты как? – спрашивала она.
– Хорошо, цавд танем.
Если можно было бы умереть от горя, Ашхен умерла бы тогда. Она лежала на отце, обхватив его плечи руками и, сдерживая рыдания, судорожно вдыхала его запах. За время плена он отощал до костей и пах одиночеством и унынием. Она гладила его по шее, по обритой наголо, испещренной татуировками голове – некоторые из них были покрыты незаживающими корочками ран, но можно было разглядеть рисунок: здесь – полумесяц со звездой, там – восточная вязь. Что должно твориться в душах у людей и как они должны не уважать себя, своего бога и своих старых родителей, чтобы сотворить такое с семидесятилетним стариком? – задавалась вопросом Ашхен и не находила ответа.
Отец сгорел стремительно, сразу после того, как его вернули. Умирал мучительно и тяжело, страдал приступами паники и чудовищными болями, задыхался, терял сознание, исходил кровью.
– Сделайте что-нибудь! – плакала от бессилия Ашхен. Врачи виновато разводили руками: перед выдачей «Красному Кресту», занимавшемуся возвращением пленных, отцу ввели запрещенные препараты, против которых медицина была бессильна.