Раз от разу он писал все проще и проще. Охота за диковинными образами, ошеломляющими сравнениями прискучила ему. Он понял, что в конце концов все на свете похоже на что-нибудь — находить сравнения не представляет большого труда. Мир был полон совпадений, созвучий, сходств. Стоило лишь прислушаться внимательно и настроить себя на этот лад. И вот, лежа утром на колхозном сеновале, во время своих корреспондентских странствий, Карасик, играя созвучиями, слышал, как петух распевал свой «курикулюм», лягушки кричат «кэкуок», воробей чирикает «Рейкьявик», «рококо» бормочет курица и баран вспоминает «Мекку». Это были скучные книжные, вычитанные ассоциации. Они начинали раздражать Карасика. Ему теперь казались отвратительными и безвкусными «игрища слов», в которых был таким специалистом его прежний приятель Димочка. У Жени появлялся настоящий вкус к словам. И слова стали открывать ему свой полный смысл, ничего не утаивая.
Работа газетчика, нервная и неблагодарная, сегодня требующая бешеного напряжения всех сил, а завтра, казалось, исчезавшая бесследно, увлекала Карасика, хотя он проклинал бессонными ночами свою газетную судьбу, ссорился и хлопал дверьми, когда его очерки сокращались и уродовались в суматохе боевых ночей редакции, грызся с критиками на летучках[14], но в душе он любил газету и только здесь чувствовал себя на месте, в своей тарелке.
На летучке аплодировали его задорным тирадам, посмеивались, но не старались особенно охладить пыл Карасика. «Невзрачен, но взрывчат», — говорили о Жене.
Однако после первых удачных лет Карасик почувствовал серьезные затруднения в работе. Он посещал заводы, рабочие клубы, подолгу беседовал с молодыми рабочими, работницами, комсомольцами, но всегда в самую душевную беседу проникал холодок интервью. Чутье Карасика подсказывало ему, что люди при нем держатся не так, как обычно. Все они начинали говорить неестественными, книжными фразами и старались выглядеть похожими на тех людей, которых они вычитали в очерках. В то же время это на самом деле были люди замечательных биографий, люди замечательного трудового примера, а Карасик, бывая среди них, с болью чувствовал, что он все-таки посторонний, свой, но не совсем. Это чувство было ему знакомо еще с того времени, когда он вел кружок в саратовском затоне.
— Я человек без биографии, — жаловался он товарищам. — У меня огромная личная заинтересованность в построении социализма, но решительно никакой биографии. Все эти люди, о которых я пытаюсь писать, они родные дети страны, они росли вместе с ней, их биография — это часть истории.
— Ерундите вы, — говорил ему редактор. — Что это значит — нет биографии? Это все старомодная интеллигентщина, дорогой мой. Не биография делает человека, а человек — биографию. С биографией родятся только наследные принцы. Вы ведь не наследный принц?
— Нет, — смущенно смеялся Карасик.
— Я тоже так думаю, а то вот с такой биографией мы бы вас выкинули из редакции.
Однажды редактор вызвал к себе Карасика.
— Слушайте, Карасюк, — начал редактор, любивший шутливо переиначивать фамилии сотрудников, — как это вы на днях толковали, что ищете, мол, мужественный…