И вот Ицамна-Кнорозов сидел передо мной, дослушивая терпеливо последние слова последней главы этого дневника, добившись от меня того, что желал. Теперь мне открылось всё до конца; я мог донести до него истину, которой он жаждал, как бы ужасна она ни была…
«И что предзнаменованием светопреставления станет немощь этого бога, от которой станет и мир лихорадить.
И что когда закроет он глаза в последний раз, погрузится мир в вечную тьму.
И что когда начнутся предсмертные судороги его, скорчит всю землю от страшного сотрясения почвы, и рушения гор, и буйства морей.
А после настанет конец»
Избегая отрывать взгляд от бумаги, боясь встретиться с Кнорозовым глазами, я тихонько сложил листы в стопку и не спешил заговаривать с ним вновь. Строки прорицания были сухи и безжалостны, как вердикт военного трибунала. Они не оставляли свободы толкования. Я надеялся, что на этом мой долг будет исполнен, и мне не придется разъяснять старику, что дневник, на который он так рассчитывал, не дает ему и тени надежды.
Но Кнорозов молчал. И после минутной тишины я стал сомневаться, что он сумел или пожелал понять то, что я ему прочел. Что ж… Значит, моя роль не была еще отыграна до конца; перед тем, как падет занавес и наступит тьма, я еще должен был произнести написанные специально для меня заключительные слова. Я должен был провозгласить конец одного человека и конец целого мира. Язык присох к гортани; я дважды открывал рот, намереваясь начать, но, не найдя верного слова, оставался безмолвным. В конце концов, я неловко, трудно, словно короткая эта фраза состояла из деревянных кубиков, застрявших у меня в горле, вытолкнул:
— Вы умрете.
Он не отзывался. Обеспокоенный, я все же поднял взгляд: слышит ли он меня?
Ицамна возвышался надо мной, скрестив руки на груди, впившись зубами в побелевшую губу и упрямо покачивая седой головой. Да, я не мог обещать ему спасения. Но, перечитывая и восстанавливая в памяти дневник конкистадора, снова и снова мысленно возвращаясь к словам индейского прорицания, я понимал, что все же не зря был вызван к жизни его воображением. Я мог ему помочь.
— Смиритесь. Просто смиритесь.
Не он ли сам говорил мне, что судороги, скрутившие землю в последние недели, были проекцией не только и не столько его телесных страданий, как смятения, в котором пребывали его разум и чувства?
Если я и вправду был всего лишь вспышкой нейронных искр в его мозге, мне не дано было исцелить убивающую его болезнь, не дано облегчить мук, грызущих его тело. В моих силах было только одно: установить мир в его душе. Бесполезная борьба ожесточила его, но он не хотел оставить веру в возможность спастись. Как убедить его в том, что боль уйдет, только если он прекратит сопротивление?
— Рукопись говорит, мир конечен. Человек смертен. Уже в тот день, когда мы появляемся на свет, каждый из нас обречен. Вы всю жизнь посвятили изучению майя, но не постигли главной из их мудростей. Помня о смерти, они побороли свой страх перед ней. Мы же отрицаем смерть, изобретая лекарства, диеты и дыхательные гимнастики, обещающие протянуть наше существование еще хоть на день, словно этот дополнительный вымоленный день мы проживем иначе, не так бездарно и бессмысленно, как все прочие отмерянные нам дни. Но, теша себя иллюзиями бессмертия, мы только усугубляем свой ужас и свою боль в тот день, когда неотвратимость конца становится очевидной. Каждый майя помнил, что умрет. Каждый знал, что сгинет весь мир. Это предопределено. Это записано в майянских пророчествах, в каждой клетке человеческого тела и на каждом кирпичике, из которых сложено само мироздание. Такое ли уж огромное значение имеет, когда именно наступит смертный час? Да, чтобы говорить так, нужна великая смелость; в индейцах ее воспитывали с самых первых лет, и не думаю, что расставание с инстинктами давалось им легко. Но взамен они получили право жить спокойно и умирать достойно. Как люди, а не как животные.