А он тут лежит и кается, точно нашкодивший пес, оттого лишь, что в мыслях своих несправедливо обвинил Эрленда. Богу известно, что он никогда не хотел думать дурно о свояке – это подозрение привело в отчаяние его самого. Теперь он понимал, что это была глупая мысль: он бы сразу и без вмешательства Кристин понял, что это невозможно. Не успело у него мелькнуть подозрение: «Эрленд воспользовался моей печатью» – как он почувствовал: нет, Эрленд неспособен на такой поступок, Эрленд за всю свою жизнь ни разу не совершил бесчестного поступка, в котором был бы умысел – или… смысл…
Симон со стонами метался в постели. Похоже, что от всех этих безрассудств он и сам того и гляди лишится рассудка. Он места себе не находит при мысли, что Гэуте несколько лет таил в душе подозрение против него, – ну разве не глупо принимать это так близко к сердцу? Да, он любит мальчика, любит всех сыновей Кристин, но они ведь еще дети; стоит ли так убиваться из-за того, что они могут подумать о нем?
И статочное ли дело, что он так и клокочет от гнева, едва лишь вспомнит о тех, кто поклялся на мече Эрленда хранить верность своему предводителю? Уж коли они оказались такими баранами, что их могло ослепить красноречие и бесстрашие Эрленда, и они вообразили, будто молодчик сделан из того же теста, из какого выходят военачальники, – мудрено ли, что они повели себя как трусливое стадо, когда заговор провалился? У Симона и сейчас голова идет кругом при воспоминании о том, что он узнал в Дюфрине, – какое множество людей вверило Эрленду судьбу всей страны и свое собственное благополучие. И среди них Хафтур, сын Улава, и Боргар, сын Тронда! И ни один не осмелился выступить вперед и потребовать от короля, чтобы Эрленду было даровано право честно примириться с государем и выкупить свое родовое поместье. Заговорщики были столь многочисленны, что, держись они друг за друга, они легко добились бы своего. Но, как видно, разум и доблесть стали нынче в диковинку у норвежских дворян…
Вдобавок Симона приводило в бешенство, что его самого никто не посвятил в заговор. Понятное дело, они все равно не склонили бы его поддержать эту дурацкую затею. Но то, что Эрленд и Гюрд сговорились за его спиной и утаили от него свои замыслы… Родом Симон не уступал в знатности другим заговорщикам, и слово его немало значило в тех округах, где у него были друзья…
Отчасти Симон оправдывал Гюрда. После того как Эрленд сам загубил все дело, он не мог требовать, чтобы соумышленники выступили на его защиту и назвали свои имена. Симон знал: застань он Гюрда одного, ссора братьев никогда не зашла бы так далеко. Но у Гюрда гостил этот рыцарь Ульв, который, вытянув свои длинные ноги, принялся разглагольствовать о легкомыслии Эрленда – теперь, задним числом! А потом заговорил и Гюдмюнд. Никогда прежде Симон с Гюрдом не допускали возражений со стороны младшего брата. Но с тех пор как молокосос женился на собственной любовнице, которая до этого была сожительницей священника, он раздобрел, и его так и распирало от спеси и самоуверенности. Симон едва сдерживался, глядя на Гюдмюнда, – тот с важным видом пустился в рассуждения, а его круглая красная рожа до того напоминала детский зад, что у Симона просто руки чесались надавать брату по щекам… Он даже не помнил, что говорил всем троим.