Но до самого того дня, когда она случайно встретила его на церковном дворе, она не осознавала, что он работает сверх своих сил. Они уже собирались идти домой. Она держала его под руку и чуть ли не тянула его силком. И вдруг этот огромный красный бутон рододендрона выпал у него из петлицы и упал на могилу Лесли.
— Ох, смотри! — сказала она. — Твой цветок! Она хотела было наклониться и поднять красный бутон, но муж удержал ее.
— Пусть лежит, — торопливо сказал он. — В конце концов, она была нашим другом.
Джоанна тут же согласилась, что, действительно, это прекрасная мысль и что завтра же она придет сюда и принесет огромный букет желтых хризантем.
Она помнила, что ее слегка напугала странная улыбка, которой одарил ее Родни, услышав такие слова.
Да, она явственно чувствовала, что с Родни в тот вечер происходило что-то необыкновенное. Разумеется, она еще не поняла окончательно, что Родни находится на грани нервного срыва, но она знала, что с ним происходит что-то особенное…
Всю дорогу до самого дома она донимала его разными вопросами, но он оставался немногословен.
— Я устал, Джоанна… Я очень устал, — вновь и вновь повторял он и морщился, словно от боли.
Только однажды, когда они уже подходили к самому дому, он едва слышно произнес:
— Не каждому дано быть мужественным…
С того самого дня прошло не более недели, и вот Родни однажды утром не смог встать из постели.
— Я не могу сегодня встать, — проговорил он слабым, полусонным голосом.
Он так и остался лежать в постели, больше не произнеся ни слова, ни на кого не глядя. Он лежал и чему-то неопределенно улыбался.
Потом вокруг него толпились доктора, суетились медсестры, и в конце концов его направили на продолжительное лечение в санаторий «Тревелиан». Режим в санатории оказался строжайший: ни писем, ни телеграмм, ни даже посетителей. Джоанне не позволили прийти проведать мужа. Не пустили даже ее, собственную его жену!
Это были грустные, смутные, запутанные времена. И с детьми тоже стало очень трудно. Они не помогали ей ни в чем. Они вели себя с нею так, словно она, Джоанна, была виновна в болезни их отца.
— Ты позволяла ему работать, работать и работать в его офисе! Мама, ты сама прекрасно знаешь, что в последние годы отец очень тяжело работал.
— Конечно, я знаю об этом, мои дорогие, — растерянно отвечала она, совершенно подавленная прямым обвинением, исходящим из уст ее собственных детей. — Но что я могла поделать?
— Ты должна была оторвать его от работы, причем еще много лет назад! Разве ты не знаешь, как он ненавидит конторскую работу? Ты вообще знаешь хоть что-нибудь о нашем отце?
— Да, Тони, и очень много. Я знаю все о вашем отце, даже больше, чем ты думаешь.
— Порой мне кажется, что это далеко не так. Иногда я думаю, что ты вообще ничего не знаешь и знать не хочешь о ком бы то ни было.
— Прекрати сейчас же, Тони!
— Заткнись, Тони! — вмешалась Эверил. — Что толку в твоих обвинениях?
Джоанна знала: Эверил всегда была такая — сухая, бесчувственная, подчеркнуто циничная, с отчужденным выражением, таким странным для ее возраста. У Эверил, иногда думала в отчаянии Джоанна, совсем нет сердца. Она терпеть не могла неясностей, чуждалась родительской ласки и оставалась совершенно равнодушной к любым увещаниям, апеллирующим к ее совести.