Хотел дед Павел открыть свой мыловаренный завод и скопил для этого деньжонок, за всю свою долгую жизнь не тратя лишней копейки и выплачивая Гандурину долг за Дранкино, но время, по его мнению, было смутное, да и деньги пошли другие, но он не терял надежды на возврат «бывалошного времени».
Дед Павел выделил для Матвея баню.
— Твой дом будет.
Наделил Матвея десятиной земли за Перетужиной и древним сивым мерином, по какому-то странному стечению судеб отвечавшего на кличку «Воронок» ржанием.
— Начинай живи. Я на пустом месте начал.
Мужику одному в деревне никудышно. В деревне народу немного. Все видно. Все наружу. У каждой травинки свой глаз и свой голос. В Дранкино — все Кукушкины, все дальняя родня.
Пошел Матвей на троицу на гулянку в село Широкое.
Белесый чуб, черный бушлат, красные галифе и единственная на всю округу трехрядка сделали свое дело.
Дочь климовского лесника Мотя Куликова, лузгая семечки, засмотрелась в Матвеевы синие глаза, осмелела и спела под переборы клавиш:
Когда Матвей провожал ее лесной тропинкой до сторожки, как бы отвечая на Мотину песню, скорее прошептал, нежели пропел:
Потом взял ее за плечи и обнял крепко и бережно. Мотя как-то обмякла и выронила из рук полусапожки.
В следующее воскресенье была свадьба. Афанасий Куликов, отец Моти, переложив лишнего, старался перекричать всех, горланя бог весть откуда взявшуюся песню:
И то, что он по своей доброй воле переделал «священный фимиам» на «пресвященного Ефима», не вызывало ни у кого чувства недоумения.
Прежде всего Матвей настелил в бане пол и потолок. Переложил печку. Простругал и проконопатил стены. Прорубил два окна. Мотя повесила на окна веселые ситцевые занавески и поставила на каждый подоконник по горшку с геранью.
Для Воронка Матвей соорудил крытый загон.
Потом у соседки тети Поли выменял на чистую ненадеванную рубаху петуха и двух куриц.
На десятине за Перетужиной молодожены выкорчевали кусты и перепахали дернистую землю. Посеяли лен и овес, а самый хороший клочок оставили под озимые.
Воронок оказался на редкость добрым конем, все понимающим с полунамека, без кнута и вожжей. Матвей нагружал в лесу на телегу хворост, хлопал Воронка по крупу ладонью и ласково говорил: «Пошел, милой».
И Воронок один, без хозяина, подвозил телегу к дому, стучал копытом о приступку крыльца, выходила Мотя, сгружала пучки хворосту, совала в мягкие губы мерина корку хлеба, и Воронок снова шел в лес.
Февральским днем Мотя родила мальчика. Она забралась в крытый загон Воронка, и лохань, из которой пил Воронок, была первой купелью для ее сына. Когда Матвей вернулся из лесу, Мотя уже лежала на широкой деревянной кровати бледная и счастливая и кормила грудью первенца.
— Мальчик? — спросил Матвей с порога.
— Тише. Мальчик.
— Кукушкин, значит…
И Матвею нравилось звать своего сына не Касьяном, — как окрестил его поп Александр, а Кукушкиным, чуя за этим мужчину, надежду и радость. И Кукушкин рос, как и все крестьянские дети, — копался в пыли вместе с курицами, заползал в хлев Воронка, никогда не ревел, и на зов «а где Кукушкин» вразвалку подходил к отцу.