Их много. Это белокожие дикари, мужчины и женщины, в котелках и шляпах с перьями, и всем им ужасно забавно видеть, как ловко обезьяна-мать защищает свое дитя от ударов по его маленькому телу.
Обезьяна быстро вертится на круглой плоскости, величиной с тарелку, рискует каждую секунду упасть под ноги зрителей и неутомимо отталкивает всё, что хочет прикоснуться к ее ребенку. Порой она не успевает отбить удар и жалобно взвизгивает. Ее рука, точно плеть, быстро вьется вокруг, но зрителей так много, и каждому так сильно хочется ударить, дернуть обезьяну за хвост, за цепь на шее. Она - не успевает. И глаза ее жалобно моргают, около рта являются лучистые морщины скорби и боли.
Руки ребенка давят ей грудь, он так крепко прижался; что его пальцев почти но видно в топкой шерсти на коже матери. Глаза его, не отрываясь, смотрят на желтые пятна лиц, в тусклые глаза людей, которым его ужас перед ними дает маленькое удовольствие.
Порой один из музыкантов наводит медный глупый зов своей трубы на обезьяну и обливает ее трескучим звуком - она сжимается, скалит зубы и смотрит на музыканта острым взглядом.
Публика смеется, одобрительно кивает музыканту головами. Он доволен и спустя минуту повторяет спою выходку.
Среди зрителей есть женщины; вероятно, некоторые из них - матери. Но никто не произносит ни слова против злой забавы. Все довольны ею.
Иная пара глаз, кажется, готова лопнуть от напряжения, с которым она любуется муками матери и диким ужасом ребенка.
Рядом с оркестром клетка слона. Это пожилой господин, с вытертой и лоснящейся кожей на голове. Просунув хобот сквозь прутья клетки, он солидно покачивает им, наблюдая за публикой. И думает, как доброе и разумное животное:
"Конечно, эта сволочь, сметенная сюда грязной метлой скуки, способна издеваться и над пророками своими,- как слышал я от стариков-слонов. Но все-таки - мне жалко обезьяну. Я слышал также, что люди, как шакалы и гиены, порою разрывают друг друга, по обезьяне-то от этого не легче, нет, не легче!.."
.Смотришь на эту пару глаз, в которой дрожит скорбь матери, бессильной защитить свое дитя, и на глаза ребенка, в которых неподвижно застыл глубокий, холодный ужас перед человеком, смотришь на людей, способных забавляться мучениями живого существа, и, обращаясь к обезьяне, говоришь про себя:
"Животное! Прости им! Со временем они будут лучше."
Конечно, это смешно и глупо. И бесполезно. Едва ли может быть такая мать, которая могла бы простить мучения своего ребенка; я думаю, даже среди собак нет такой матери.
Разве только свиньи.
Да.
Так вот - когда приходит ночь,- на океане внезапно вспыхивает прозрачный, волшебный город, весь из огней. Он - не сгорая - долго горит на темном фоне неба ночи, отражая свою красоту в широком блеске волн океана.
В блестящей паутине его прозрачных зданий, подобно вшам в лохмотьях нищего, скучно ползают десятки тысяч серых людей с бесцветными глазами.
Жадные и подлые - показывают им отвратительную наготу своей лжи и наивность своей хитрости, лицемерие свое и ненасытную силу жадности своей. Холодный блеск мертвого огня во всем оголяет скудоумие, и оно, торжественно блистая, почиет на всем вокруг людей.