В общем, на следующий день в столовой дома творчества он вообще не появлялся.
А еще через день мне старичок — художник, который нас познакомил, и говорит:
— Простите, но мне кажется, наш Витас (Витаутас) в вас влюбился. Вчера весь вечер только о вас и говорил — неизгладимое впечатление вы на него произвели.
Еще бы! Я живо представила себя, грозную, как полки со знаменами, с вантусом и вешалкой в обеих руках…
А еще через несколько дней мне был этот тайный голос, призывавший позвонить моему будущему мужу. А потом я уже была в Москве.
Нет, конечно, не все было так уж благостно, когда я, дрожа от ужаса, перешагнула порог его дома. Хотя мне очень тогда хотелось поговорить о чем‑нибудь интеллектуальном и высоком, соответствовавшем моим чувствам. Но я так боялась, — какая замечательная строчка есть у Вознесенского: «Не знал я, циник и паяц, что любовь — великая боязнь», — что взяла с собой для верности мою любимую, еще школьную, подругу.
— Расскажи ему, какие мы замечательные, веселые, — попросила я.
И мы вошли в дом. У него был в гостях молодой декадентский поэт, очень утонченного вида, который только что закончил книгу стихов «Запастерначье», и мы сели на кухне пить чай.
И тут моя прекрасная подруга принялась устраивать мою судьбу, странное вдохновенье осенило ее, и она стала красноречиво повествовать о таких историях, которые, мягко говоря, вовсе не обязательно было выкладывать моему будущему мужу, да еще при первом посещении. Ну, например, она вспомнила, как мы с ней на спор в девятом классе выпили в уборной Третьяковской галереи бутылку гамзы… И закусили ирисками «Золотой ключик». А потом вышли к народу в зал, и эти ириски вдруг у нас посыпались по всему полу.
Впрочем, поэту — декаденту эти истории очень понравились, и он бурно смеялся:
— Забавные такие девчонки!
И он даже приглашал нас к себе на академическую дачу, доставшуюся ему в наследство от его дедушки — академика:
— Ко мне туда и Димочка Сахаров приходит — сын этого, — и делал многозначительный жест рукой. Так что приезжайте, всегда приятно пообщаться со свободными людьми.
А вот на моего мужа рассказы моей подружки не произвели такого уж обольстительного впечатления — он сидел, вежливо изображая улыбку, и когда мы вышли из подъезда, моя подружка честно сказала мне:
— Ну что? Я очень тебя подвела?
— Ты погубила мне жизнь, — грустно ответила я. — Но я все равно буду тебя любить.
Боже мой, что же я ничего не могу придумать путного для Журнала! Лезут в голову какие‑то нелепые истории и вовсе не о том, а все какая‑то ерунда: «вино, хорошая музыка»…
Я выступала от бюро пропаганды художественной литературы в Парке культуры. Дело это было очень муторное: открытая эстрада, на скамейках — случайные люди, в основном старички — пенсионеры и одинокие мамаши с орущими детьми, а кроме того — просто проходной двор: все туда — сюда передвигаются, останавливаются, пьют пиво, прислушиваются, зевают, переговариваются и отходят.
Звук в микрофоне плывет, сам микрофон вдруг начинает гудеть. В принципе, это дело дохлое, никому не нужное, а для поэта — так даже и вредное. В довершение всего я была беременна на девятом месяце моим сыночком. И только перспектива получения семи рублей пятидесяти копеек толкнула меня на эту авантюру. К тому же Сьюзен, жена Питера Осноса, американского корреспондента в Москве, подарила мне набор одежд для беременных, и на каждой вещи было написано по — английски: «Наслаждайся своей беременностью», и я, в принципе, наслаждалась и щеголяла — настолько шикарными были эти широкие кружевные блузки, белые брючки с большой широкой резинкой на пузе и вольно ниспадающие длинные платья в мелкий цветочек.