У Анатолия потеплело на сердце от этих по-хорошему любопытных взглядов, от всамделишной добрососедской заинтересованности. Он и раньше любил неменяющихся старушек, которые мотаются на выходные в гости через весь земной шар, а вот если сюда кто заглянет, то для них уже и событие, и праздник. Он неторопливо шел мимо легких разнокалиберных заборчиков, в коих больше всего сказывался характер хозяев. Поверх заборчиков плескали узкими серебряными листьями маслины, знойно благоухали солнечные кровинки вишен.
Улицы казались чересчур короткими. Было б не удивительно, если б Анатолий Сергеевич смальства сюда не наведывался и мерил все мерками детства. Но он-то наведывался! Выходит, ему и тут не примирить с воспоминаниями знакомые улицы и дома? Или… Или он потерял себя не здесь, но всеми силами пытается натянуть на сознание чужую память…
У одного дома Анатолий Сергеевич чуть-чуть постоял, прежде чем войти. Тропка за калиткой узко отвоевала себе место среди петуний и огоньков. Отяжелевшие от жары мальвы уставились на гостя с высоких голых стеблей. По веткам вдоль стен взбирались зеленые плети повители. Анатолий машинально сорвал фиолетовый граммофончик, сжал пальцами зев, дунул с узкого сладкого конца. Цветок напружинился и трескуче лопнул…
Борис не ждал Билуна и не мог ждать. Они не виделись лет пятнадцать — в прошлые Толины приезды его обязательно куда-нибудь уносило, а писем и телесвязи оба терпеть не могли. Сидя на врытой в землю скамье, Борис кормил с ладони вылущенными зернами подсолнуха замурзанного пацана. В широченной Борькиной ладони крепенькая беловолосая головка сына тонула полностью. Борька поднял глаза, кивнул, высыпал ребенку в рот все семечки разом, ссадил с колен, погладил по голове и сказал тонким голосом, странно модулированным вдоль фразы на совершенно неподходящих к тому словах:
— Иди поиграй, деточка. Мне надо с дядей поговорить.
Поднялся — большой, рыхлый, в исподней рубахе и низко открывающих живот штанах… Только несуразными движениями и напоминал он еще того худого нескладного парня из детства, который терялся, когда его вызывали к доске, но на спор однажды без спроса покинул посреди урока класс. Теперь Борька больше походил на своего дядю — человека-гору Ефремыча.
— Извини, я немного устал после ночной.
Он работал оператором на маслозаводе.
Анатолий, не отвечая, смотрел Борису в лицо. Мимо, басовито шаркая крылышками, пролетел шмель с желтым зеркальцем на брюшке. На миг Билуну показалось, это тот же самый — из их детства — шмель Шатька, гудевший здесь и два, и три десятка лет тому назад. И тот же воздух вокруг. Те же деревья и стены. Тем не менее, он их не узнавал. Или, если уж быть последовательным, узнавал, конечно, но именно так, как узнаешь незнакомого человека по описанию, внутренним чутьем. В этом большом рыхлом человеке с тонким голосом Анатолий тоже без сомнений узнавал Борьку — тот прорезался в хозяине этого домика независимо от воли обоих и от темы разговора. Здесь, под вишнями, к Анатолию точно возвращалось детство. Но детство чужое, подаренное ему щедро, от души, и все же им лично не пережитое, не оставленное позади во времени, а подкинутое извне, внедренное в сознание, в память, а не в душу и не в чувства. Навязываемое Билуну детство не было пережито, несмотря на еле заметный шрам на бедре — след давнишней игры в прятки, когда он впотьмах врезался в моток колючей проволоки, несмотря даже на память о заржавевшем конденсаторе, который Билун с великим трудом рассчитал когда-то для радиолюбителя Борьки — вон он до сих пор так и валяется на подоконнике. Нет-нет, все это произошло не с ним. Все здесь его и не совсем его, взятое, вероятно, из чьей-то жизни напрокат и теперь механически подсаженное ему в память. Себя здесь Анатолий не находил, не мог найти!