– На чертей он мне сдался, ваш человек? Замуж я буду выходить, такое придумали!.. И еще скажете: детей нянчить! Дайте мне записку, и говорить не о чем. И никого я не полюбила!
– Никого не полюбила? Значит, ты развратничала?
– Ну, и пускай развратничала! Вы, конечно, все можете говорить!
– Я вот и говорю: я тебе развратничать не позволю! Ты сошлась с мужчиной, теперь родишь ребенка и будешь матерью!
– Дайте записку, я вам говорю! – крикнула Вера уже со слезами. – И чего вы издеваетесь надо мною?
– Записки я не дам. А если ты еще будешь просить об этом, я поставлю вопрос на совете командиров.
– Ой, Господи! – вскрикнула она и, опустившись на межу, принялась плакать, жалобно вздрагивая плечами и захлебываясь.
Я стоял над ней и молчал. С баштана к нам подошел Галатенко, долго рассматривал Веру на меже и произнес не спеша:
– Я думал, что это тут скиглит?[249] А это Верка плачет… А то все смеялась… А теперь плачет…
Вера затихла, встала с межи, аккуратно, по-деловому, отряхнула платье, так же деловито последний раз всхлипнула и пошла к колонии, размахивая рукой и рассматривая звезды.
Галатенко сказал:
– Пойдемте, Антон Семенович, в курень. От кавуном угощу! Царь-кавун называется! Там и хлопцы сидят.
Прошло два месяца. Наша жизнь катилась, как хорошо налаженный поезд: кое-где полным ходом, на худых мостах потихоньку, под горку – на тормозах, на подъемах – отдуваясь и фыркая. И вместе с нашей жизнью катилась, увлекаемая общей инерцией, и жизнь Веры Березовской, но она ехала зайцем на нашем поезде.
Что она беременна, не могло укрыться от колонистов, да, вероятно, и сама Вера с подругами поделилась секретом, а какие бывают секреты у ихнего брата, всем известно. Я имел случай отдать должное благородству колонистов, в котором, впрочем, и раньше был уверен. Веру не дразнили и не травили. Беременность и рождение ребенка в глазах ребят не были ни позором, ни несчастьем. Ни одного обидного слова не сказал Вере ни один колонист, не бросил ни одного презрительного взгляда. Но о Сильвестрове – телеграфисте – шел разговор особый. В спальнях и в «салонах», в сводном отряде, в клубах, на току, в цеху, видимо, основательно проветрили все детали вопроса, потому что Лапоть предложил мне эту тему, как совсем готовую:
– Сегодня в совете командиров поговорим с Сильвестровым, ничего не имеете против?
– Я не возражаю, но, может быть, Сильвестров возражает?
– Его приведут. Пускай не прикидывается комсомольцем!
Сильвестрова вечером привели Жорка и Волохов, и, при всей трагичности вопроса, я не мог удержаться от улыбки, когда поставили его на середину и Лапоть завинтил последнюю гайку:
– Стать смирно!
Сильвестров до холодного пота боялся совета командиров. Он не только вышел на середину, не только стал смирно, но готов был совершать какие угодно подвиги, разгадывать какие угодно загадки, только бы вырваться целым и невредимым из этого ужасного учреждения. Неожиданно все повернулось таким боком, что загадки пришлось разгадывать самому совету командиров, ибо Сильвестров мямлил на середине:
– Товарищи колонисты, разве я какой оскорбитель… или хулиган?.. Вы говорите – жениться. Я готов с удовольствием, так что ж я сделаю, если она не хочет!