Бритый внимательно смотрит на Юрьева:
– Мистерия труда? М-может быть. Но зачем это так усложнять? По-моему, тут что хорошо: они счастливы, они организованы и они умеют работать. На первое время, честное слово, довольно. Как вы думаете, товарищ Брегель?
Брегель не успела подумать, потому что перед нами осадил Молодца Синенький и пропищал:
– Бурун прислал… Копны кладем! Собираться всем к копнам.
Я посмотрел на часы, прошло 25 минут. Уже стояло несколько «полукопен», ребята копошились, складывая остальные. Пока мы шли к ним, на скошенном участке стояло десять половин копен и на средней уже развевалось знамя. Рядом с ним встал Лапоть и поднял руку. Потом он опустил ее, и мы запели «Интернационал».
Начался митинг. Говорили многие, говорили растроганные и самим праздником, и близким небом, и бодрой живостью ребят, и стрекотаньем кузнечиков в поле.
Возвратившись с поля, обедали вперемешку, забыв, кто кого старше и кто кого важнее. Красивый, не отравленный ничьим аппетитом труд примирил все противоречия и потушил все споры. Даже товарищ Зоя сегодня была благосклонная и умиротворенная.
Праздник продолжался долго. Еще играли в лапту, и в «довгои лозы», и в «масло». Халабуде завязали глаза, дали в руки жгут и заставили безуспешно ловить юркого пацана с колокольчиком. Еще водили гостей купаться в пруду, еще пацаны представляли феерию[245] на главной площадке, которая начиналась хоровой декламацией:
А заканчивалась феерия пожеланием:
После фейерверка на берегу пруда пошли провожать гостей на Рыжов. На машинах уехали раньше, и, прощаясь со мной, бритый – «хозяин» – сказал:
– Ну что ж? Так держать, товарищ Макаренко!
– Есть так держать, – ответил я.
[12] Жизнь покатилась дальше
И снова пошли один за другим строгие и радостные рабочие дни, полные забот, маленьких удач и маленьких провалов, за которыми мы не видим часто крупных ступеней и больших находок, надолго вперед определяющих нашу жизнь. И как и раньше, в эти рабочие дни, а больше поздними затихшими вечерами складывались думы, подытоживались быстрые дневные мысли, прощупывались неуловимо-нежные контуры будущего.
Но приходило будущее, и обнаруживалось, что вовсе оно не такое нежное и можно было бы обращаться с ним бесцеремоннее. Мы недолго скорбели об утраченных возможностях, кое-чему учились и снова жили уже с более обогащенным опытом, чтобы совершать новые ошибки и жить дальше.
Как и раньше, на нас смотрели строгие глаза, ругали нас и доказывали, что ошибок мы не должны совершать, что мы должны жить правильно, что мы не знаем теории, что мы должны… вообще, мы были кругом должны.
Мы выслушивали их и прекрасно понимали, чего они хотят. Их желания были обычными человеческими – не больше; собственно говоря, они хотели, чтобы мы совершали ошибки, которые совершают они, не имея, впрочем, ни нашего опыта, ни наших обожженных пальцев. Мало находилось людей, которые уважали наш опыт и наши старые раны, а если они находились, то строгие глаза обращались к нам и начинали выделывать ужасающие сигналы.