Иногда, за пределами лучезарной ночи, растянувшейся на месяцы, обнаруживал Борис солдата Глушкова, корпевшего над книгой, листал его тетрадь, что-то исправлял. Играть недорослю стало не на что. К тому же Толстой имел с ним разговор келейный, строгий, должно полагать, припугнул.
Не чует земли под ногами, не чует суеты окружающей Борис, избранник амора.
17
С Франческой не соскучишься. Притомится в игре аморной, снимет с гвоздя цитру, начнет вызванивать музыку – то плясовую, то жалобную, от коей рыданья подступают к горлу. Иной раз собьется, наморщит переносицу, поправит себя:
– Нет, тут форте…
Форте, аллегро, адажио – слова знакомые, однако пальцы Франчески, исторгающие звуки, сообщают им значение особое, неизведанное.
Однажды раскрыла малую книжицу – с ладонь величиной – и стала читать вирши. Красиво, но понятно не все. Поета, именем Петрарка, писал, оказывается, по-тоскански. Франческа сама не знала некоторых слов.
Ведет меня Амор,
стремит Желанье,
Зовет Привычка,
погоняет Младость,
И, сердцу обещая мир и сладость,
Протягивает руку
Упованье.
Борис слыхал до сих пор вирши духовные, вирши хвалебные – на взятие Азова, – а такие не попадались. Сии именуются сонеты, по четырнадцать строк, ни одной меньше, ни одной больше. Почему?
– Потому что сонеты, – ответила Франческа.
Вроде заговора, подумал Борис. Число содержит тайну. Подлинно заговор, имеющий цель приворожить сердце. Борис чувствует, как звучит в нем сонет.
– Амор был или нет? – спросил он вдруг.
– Амор?
– Ну да, бог Амор?
– Смешной ты.
– Попы его не признают. Все же странно…
– Что странно?
– Ну как же… Амора нет, а дела аморные есть. Петрарку, может, сожгли, а они все равно есть.
– С чего ты взял! – смеялась Франческа. – Вовсе его не сожгли.
– Вот видишь. Древние люди верили же в Амора.
– Верили.
– Наверно, и нам надо верить, – решил Борис.
Яснее выразить мысль он не мог. Рядом мерцали, благоухали плечи Франчески. Язычок светильника дрожал, тени одевали ее и раздевали.
Где-то за пределами царства Амора неслось время. Отшумел карнавал, раскидав по мостам, улочкам смятые машкеры, ленты, оторванные пуговицы. Лагуна вздувалась, поднимая гондолы к окнам, ветер осыпал Венецию первой снежной порошей.
Настал год 1698-й. Не за горами конец ученья, конец житья за границей, а следственно, и разлука.
– Увези меня во дворец к царю! – говорит Франческа. – Там красивые дамы? Красивее меня?
– Глупая. Нужна ты ему…
От Толстого слышно: царь в Голландии, строит корабли, как простой работник. Квартирует в домишке кузнеца, ходит в красной рубахе, в войлочной шляпе. Бражничает с матросами в таверне. С ним постоянно его любимец, сын московского конюха, приближенный к особе царской паче всех родовитых.
Алексашка Меншиков, кто же еще!
– Российский флот откуда возьмется? – продолжал Толстой. – У венециан корабли не займешь. А если супротив султана в одиночку стоять, тогда как?
– Мириться надо! – крикнул Аврашка.
– Ты султана спроси, – обернулся Борис. – Увидит, что мы одни, – захочет ли?
– Судишь верно, – одобрил Толстой. – Наперво Азов обратно стребует.
Лопухин не унялся: