Он бурно салютовал новостями: зашивон Чана отсидел на «губе» червонец за то, что слинял с наряда к бабе; новый взводный ведет себя скромно — службу понял; дембель далек, но неизбежен; калым хороший и на хавку хватает; подходит раз старшина и говорит: а я ему и… представляешь? Гы-гы… От ментов уже и бензином хрен откупишься, салабоны на службу забивают — вот на днях одного борзого гасили, а первую в гарнизоне шлюху Лильку нашли голую утром в спортгородке третьей роты пьяную вдрыб… И собирается он после армады педагогом в школу — мужиков теперь ценят, зарплату повысили. И два месяца отпуск.
— А ты куда, зёма, после армады? — вывел он меня из дремы.
Я осоловело повел башкой, как ворона, потерявшая во сне равновесие на суку, и вяло каркнул:
— В кооператив «Половые услуги», — и, скучающе обозрев прыгающий за окном пейзаж, ляпнул абы что: — А вот Пыжиков — актером у нас!
Зёма чуть не переехал трехэтажный дом на обочине.
— Кем?! — На дорогу он больше не смотрел: поворачивал свой рубильник либо на меня, либо на заерзавшего Пыжикова.
— В натуре? Не свистите, а то улетите!
— Не… зуб даю, — поклялся я.
— Бичи… в натуре?
Пыжиков наконец подтвердил:
— Я закончил Щукинское училище. Это театральное такое есть. В Москве.
— Я тащусь и хренею с вас, бичи. Веревки! И кого ж ты там играл?
Пыжиков сидел нахохлившийся, как умирающий голубь.
Голубь всегда умирает красиво.
Сожмется в комок, приподнимет что есть силы крылья и щурится в напряжении, будто хочет продохнуть что-то, тяжесть какую-то в груди рассосать. Знает, не взлетит и перышком не дрогнет. На мокрый асфальт, что под мраморной лапкой, даже не взглянет — только в себя. И дернется вдруг, взметнет крылья, ослепив белыми подкрылками, вывернется назад и замрет. Будто пуля его сорвала, как цветок с поля небес, будто вырвали его из полета, будто умер он в небе, и не асфальту его судить. Так и сожмет его костлявая рука, ослабив порыв, пригладив перья, открыв нешумный рынок для червячков и мошек. Но это уже будет не голубь, а немножко мяса и спички костей. Этого не жалко. По-настоящему можно жалеть только красивое. Остальное — не впечатляет.
— Актер, я тащусь. — Зёма фыркал, как яичница на сковородке. — На сцене раз прохреначил, и все соски твои — капец! Милый, а кого ж ты будешь играть после армады?
Пыжиков дернул левым плечом и сощурился, будто сунулся в заброшенный хате лицом в паутину.
— Не знаю. Никого не буду.
— А почему, зёма?
«Зилок» ревел, форсируя распутицу. В кабине была Африка. Зёма курил, и сизый дым вздымался к потолку. Зёма орал вопросы с радостным лицом. Я созерцал дорогу, молясь, чтобы малоподвижные пенсионеры не покидали свой очаг или не приближались к этой дороге. Пыжиков что-то тихо отвечал. Зёма с первого раза не всасывал — Пыжиков повторял еще раз, проще, а когда зёма еще раз раскрывал свою пасть: «А?!» — вообще кричал что-то несуразное:
— Мне ничего не надо. Я потом хочу… Может, в лес уехать… Рыбу ловить. Молчать.
— Чего?
— Не хочу ничего! — Мне казалось, что Пыжиков сейчас заплачет. — В лес хочу! Один!
— А?!
— В лес хочу!!! — кричал сумасшедший Пыжиков.