— Я очень хочу, чтобы наш журнал имел успех. Потому-то я и бренчу на пианино, чтобы ублажить Клодда. Разве это надувательство?
— Боюсь, что да. Но надувательство — тот благодатный смазочный материал, который побуждает весь жизненный водоворот крутиться более плавно. Все же перебарщивать нельзя, надо капать им потихоньку. Но скажи, единственное ли это надувательство с твоей стороны, Томми? — Сейчас голос Питера звучал со страхом. — Может, ты считаешь, что он лучше тебя понимает... что способен сделать большее для тебя?
— Ты хочешь, чтоб я полностью призналась, как отношусь к тебе? Нет уж, я буду выдавать тебе это понемногу, тебе это вредно слышать часто. В данном случае тебе это может вскружить голову.
— Я ревную, Томми. Я ревную тебя ко всякому, кто к тебе приближается. В старости жизнь для нас превращается в трагедию. Мы, старики, понимаем, что настанет день, и молодежь покинет родное гнездо, и мы останемся одни, притихшие, смешные птицы средь облетевших листьев и голых ветвей. Когда у тебя будут свои дети, ты поймешь. Этот глупый разговор о замужестве! Мужчине-отцу слушать это больнее, чем женщине-матери! Мать продолжает жить в своем ребенке, отец же лишается всего, что имел.
— Послушай, папа, вспомни, сколько мне лет! К чему эти преждевременные разговоры.
— Он появится, твой жених, девочка!
— Ну да, — ответила Томми, — надеюсь, что он появится. Только не скоро еще... ну, конечно, еще очень не скоро. Ну не надо так! А то мне становится страшно.
— Тебе? Отчего же тебе страшно?
— Мне больно. Я становлюсь трусихой. Да, я хочу, чтобы это пришло. Я хочу почувствовать, что такое жизнь, испить чашу до дна, оценить ее содержимое. Это говорит во мне мальчишка. Я всегда была немножко мальчишкой. В то же время, когда верх берет женское начало, все сжимается во мне в предчувствии будущих тяжелых испытаний.
— Томми, ты говоришь так, будто любовь — что-то ужасное.
— В ней есть всякое, папа, я чувствую это. В ней, как в капле, собрана вся жизнь. Это меня и пугает.
Его дитя стояло перед ним, закрыв лицо руками. Старый Питер, никогда не умевший лгать, молчал, не зная, чем ее утешить. Но вот исчезло темное облачко, и снова на него взглянули смеющиеся глазки Томми.
— Скажи-ка, папа, нет ли у тебя каких-нибудь дел, я имею в виду вне редакции?
— Хочешь от меня отделаться?
— Видишь ли, для того, чтобы добиться результата, мне ничего не остается, как играть и играть. Необходимо много и упорно заниматься.
— Пожалуй, я смогу проглядеть написанную мной статью на набережной, — сказал Питер.
— По крайней мере, в одном вы все должны быть мне благодарны, — сказала с улыбкой Томми, усаживаясь за пианино. — Разве я не вынуждаю вас проводить больше времени на свежем воздухе?
Оставшись одна, Томми со свойственным ей рвением и старательностью принялась за свои упражнения. Вступив в единоборство с нелегкими гаммами, Томми все ниже и ниже склонялась к развернутым перед ней «Этюдам» Черни. Подняв голову, чтобы перевернуть страницу, Томми к своему изумлению, увидела перед глазами незнакомца. Глаза у него были карие, а выражение лица добродушное. Золотившиеся в солнечном свете пушистые усы и короткая бородка клинышком, однако, не скрывали красивый рот, в уголках которого притаилась улыбка.