Многое мог бы еще рассказать старший сержант, но он счел разговор исчерпанным, козырнул инженеру и ушел вместе с Диком…
Нет, пустые разговоры были Кириллову не по душе. И в те вечера, когда он приходил к палаткам девичьей команды, стоял больше молча, в сторонке. Всегда тщательно выбритый, коротко подстриженный, туго перетянутый ремнем. Постоит-постоит — и уйдет, словно не хочется ему мешать молодежи.
Только изредка он задерживался, если видел Валю Глазунову. А Валя и в эти вечерние часы была занята делом: сидела возле палатки или на камне чуть поодаль, штопала, шила. Сидеть без дела она не могла.
— Вы вроде всю роту обшиваете, — заметил как-то Кириллов, глядя на иглу, быстро мелькавшую в ее пальцах.
— Сами знаете, как на нашей работе обмундирование рвется. Приносят мне чинить. Отчего не помочь людям? Давайте, я и вам заштопаю, что надо.
— Спасибо, — сказал Кириллов, — я сам, привык уж…
И снова молчали. Лишь иногда Валя становилась разговорчивой и что-то рассказывала Кириллову о себе — негромко и обстоятельно, редко поднимая глаза от работы.
— Почему девушки называют вас мамой? — спросил ее как-то Кириллов.
— В шутку… И наверное, потому, что я люблю детей. Дети — это же самое замечательное на свете, правда?
Она вдруг запнулась, вспомнив о судьбе этого одинокого человека.
— На войне совсем уж от детей отвыкаем, — тяжело вздохнув, сказал Кириллов.
— Нет, почему? Бывает, и на войне их встретишь. Такие попадаются чудесные ребята, что потом и не забыть. — Глазунова как-то сразу оживилась: — Ваша рота в Оредежском районе не работала, товарищ старший сержант? А нам в одной деревне там показали дом, в котором фашисты сожгли очень много людей. Не дом уже, а пепелище, конечно, домов в деревне вообще почти не осталось… Ну а история была такая. Немцы согнали в ту избу массу народа, тех, кого подозревали, что помогают партизанам. Все больше это были старики и женщины да детишки. А потом пригнали еще цыган и тоже с ребятами. У цыган детей много было. Заперли всех, обложили избу хворостом, керосином облили. Никто не ушел, до единого все сгорели. Мы, как услышали эту историю, долго стояли на месте, где была изба, и ревели. И вдруг узнаем, что есть в деревушке один мальчонка-цыганенок, чудом спасся, не нашли его фашисты. Отца его сожгли, сожгли мать, брата сожгли и сестру, а он остался, единственный человек из всей семьи, и человеку этому шесть годков от роду. Черненький такой, шустрый, глаза… ну правда, как горящие угли. И вот бродит он по сожженной деревне. Помыли мы его, накормили. Что только было вкусное, все совали ему. Он сперва ел, потом стал откладывать кусочки сахара, карамельки. «Можно, — спрашивает, — я своим друзьям отнесу?» От него и узнали мы про других ребят. Тоже, знаете, удивительная история.
Кириллов молча глядел на девушку.
На добром Валином лице, то улыбающемся, то горестном и хмуром, пробегали тенями чувства, испытанные там, в глухой оредежской деревне, где встретила она этих ребятишек.
Валя спросила тогда цыганенка, как он спасся от фашистов, а он ответил, что просто был у своих друзей, куда немцы не заглянули, вот и не попал в огонь. Валя заинтересовалась, что за друзья у шестилетнего карапуза, и он ответил: «Пойдем, увидишь, это Маша, Петя и Дунька». И привел девушку к покосившейся хатенке на самом краю деревни. Над трубой избушки поднимался легкий дымок. Внутри у печурки возилась девочка лет десяти, с нею был мальчик года на два ее младше. Это и были Маша и Петя, а Дунька — так звали корову — стояла в хлеву.