— А ведь это, не иначе, та батарея. Та, где мы были, — сказал утвердительно Божичко, облокотясь на бровку бруствера. — Помните, товарищ командующий, тех ребят? У них еще комбат… такой мальчик… лейтенант, Дроздов, кажется?
— Не помню, — пробормотал Бессонов. — Дроздов?.. Точнее напомните, Божичко.
Божичко подсказал:
— Там, где вы разведку ждали. Те, что немца вынесли. Двое из них его сюда приволокли. Семидесятишестимиллиметровая батарея.
— Батарея? Вспомнил. Только нет, не Дроздов… Похожая, но другая фамилия… Кажется, Дроздовский. Да, верно! Дроздовский…
Бессонов резко опустил бинокль, подумав, как выстояла с начала боя эта 76-миллиметровая батарея, которой командовал тот удививший его вчерашним утром синеглазый, по-училищному вышколенный, весь собранный, будто на парад, мальчик, готовый не задумываясь умереть, носивший известную в среде военных генеральскую фамилию, и представил на миг, что выдержали люди там, около орудия, на главном направлении танкового удара. И, с нарочитой медлительностью вытирая носовым платком исколотое снеговой крошкой лицо, чувствуя волнением и холодом стянутую кожу, выговорил наконец с усилием:
— Хочу сейчас пройтись по тем позициям, Божичко, именно сейчас… Хочу посмотреть, что там осталось… Вот что, возьмите награды, все, что есть тут. Все, что есть, — повторил он. — И передайте Дееву: пусть следует за мной.
Божичко в каком-то изумлении посмотрел, как маленькая рука Бессонова мяла, тискала, комкала носовой платок, не попадая в карман полушубка, кивнул, сорвался с места, побежал за полковником Деевым.
Бессонов считал, что не имеет права поддаваться личным впечатлениям, во всех мельчайших деталях видеть подробности боя в самой близи, видеть своими глазами страдания, кровь, смерть, гибель на передовой позиции выполняющих его приказания людей, уверен был, что непосредственные, субъективные впечатления расслабляюще въедаются в душу, рождают жалость, сомнения в нем, занятом, по долгу своему, общим ходом операции, в иных масштабах и полной мерой отвечающем за ее судьбу. Страдание, мужество, гибель нескольких людей в одном окопе, в одной траншее, в одной батарее могли стать настолько трагически невыносимыми, что после этого оказалось бы не в человеческих силах твердо отдавать новые приказы, управлять людьми, обязанными выполнять его распоряжения и волю.
Убедился он в этом не вчера и не сегодня, а с того сложного, незапамятного сорок первого года, когда на Западном фронте приходилось самому среди крови, криков и зовов санитаров, среди стонов раненых подымать на прорыв из окопов людей с задавленным в душе состраданием к их бессилию перед большими и малыми охватами не остановленных на границе танков, перед немецкой авиацией, ходившей по головам.
Но в это морозное утро своего контрудара, в тридцати пяти километрах юго-западнее Сталинграда, при обозначившемся успехе своей армии, Бессонов изменил себе.
…Когда по льду перешли реку и поднялись на берег, зло обдуваемый пронизывающим до костей ветром, и потом по неглубокому ходу сообщения вошли в полузаваленную траншею, когда Бессонов только воображением восстановил, что тут были первые пехотные окопы, он замедлил шаг от боя сердца, сорвавшего дыхание.