Василий Павлович, понимая, что услышал только прелюдию, коротко кивнул:
– Не вопрос!
Вор все-таки не удержался от чуть театральной паузы и продолжил лишь после нее:
– …Сказывали мне, что рядом с ним паренек, несудимый и умный. Спросил я про его глаза – и в цвет! Нет глаз! И запомнили-то почему: у Матросова этого глаза, как огни на елке. А у того – алюминий ржавый. Контрастно очень. Вот я и думаю: оно!
Возбуждение Варшавы передалось и Токареву, он облизнул пересохшие губы и сказал почему-то шепотом:
– Поконкретнее бы…
Вор аж фыркнул:
– Ты подними бумаги, достань аусвайс его, а я, глядишь, найду и поконкретнее…
– Завтра же, – глухо откликнулся Токарев, и Варшава прищурился:
– Ты это мне или себе?
– Себе.
– Тогда до завтра.
Вор собрался было уходить, но Василий Павлович удержал его:
– Варшава… А все-таки, откуда тебе накапало?
На этот раз никаких пауз не было:
– Белки сказали.
– Живы еще? – удивился Токарев. – Ты будешь смеяться, но я рад за них…
(Белками кликали двух воровок – ушлых и неугомонных. Первой было за шестьдесят, второй втрое меньше. Старая Белка рубила «хвост» мгновенно, подходила к операм и говорила с укоризной:
– Ребятки, и не совестно вам за старухой присматривать? Вон вокруг что деется!.. Глаза-то разуйте! А меня все равно не возьмете! А возьмете – так дело прекратят, старая я больно.
Она учила молодую так: натянет леску через всю комнату, развесит ридикюли, и – давай, открывай! Если хоть одна сумочка шелохнется – все, экзамен не сдан. При этом она сама обязательно сидела за круглым пушкинским столом, на котором стояли графинчик толстенного стекла, старорежимная рюмка и блюдце с икоркой. Старуха очень напоминала Фаину Раневскую.)
Варшава так быстро ответил про Белок, потому что слукавил. На самом деле «цинканул» ему Раб – божий человек Ортодокс с политическим душком. Раб сидел и за урок, и за убеждения. На его лбу красовалась наколка: «РАБ» – и потом еще, мелко-мелко, – «Коммунистической партии Советского Союза». Вот так – без комментариев. Последние двадцать лет Раб носил на голове специальную повязку, за что и стал живой легендой. Раб был злым, но в разговоре с Варшавой чуть потеплел:
– Чую, не только для тебя слова мои… Но передай, что…
И рассказал про Матросова из Балашихи. При этом добавил:
– Я многое видал, но этот… Шатун он подстреленный, и резону ему сдаваться, сам понимаешь, никакого… И второй – мутный совсем, но по-другому. От обоих смертью несет, но от первого горячей кровушкой, а от второго – тухлятиной… Так что – гляди! И другим передай…
На прощание Токарев не удержался и все-таки спросил вора:
– Варшава, а все-таки почему люди с тобой такой информацией делятся?
Вор усмехнулся:
– Как-то раз начальник отряда в колонии-поселении отпускает меня в город, одного, а я ему говорю: отпусти, мол, остальных. А он мне: «Варшава, знаешь, чем ты от них отличаешься? Я тебя знаю, а их – нет. Хотя, возможно, они и лучше тебя». И отпустил только меня. Понял?
– Знаю, мать писала, – улыбнулся Василий Павлович, но вор переспросил уже серьезно:
– Понял?
– Понял, – также всерьез ответил ему Токарев и пошел к Артему, стоявшему на набережной неподалеку и героически боровшемуся со сном. Токарев приобнял сына и услышал коронно-прощальное от Варшавы напоследок: