Его утренний туалет, как правило, совершался не менее часа: с детских лет был по-кошачьи чистоплотен, а с годами страсть к чистоте сделалась несколько маниакальной. Во всем должна быть чистота, чтоб ни капли крови, ни пятнышка. Чистые руки, горячее сердце, холодная голова... Мыло на умывальнике было бледно-лиловое, пахнущее фиалкой. Щетки для волос — из серебра. С наслаждением он погрузился в наполненную ванну. Лежал в воде, размышляя о делах предстоящего дня, и горячий пар обволакивал его. Он был в восторге от формы пальцев на руках и ногах — их изящное совершенство лишний раз свидетельствовало об аристократизме и знатности происхождения, — но в общем вид собственного обнаженного тела не вызывал в нем ни удовольствия, ни неудовольствия. Это было удобное тело — выносливое, мало нуждающееся в пище, умевшее сдерживать свои желания и, что было наиболее ценно, — благодаря своей сухощавой стройности и гибкости идеально пригодное для того, чтобы с легкостью принимать чужие обличья. С помощью грима, накладных бородок и париков он в считанные минуты мог превратиться в кого угодно: этого требовала жизнь нелегала, которую он вел, но это также отвечало его глубокой внутренней потребности в лицедействе.
Приняв ванну, он побрился, оделся, сбрызнул себя французской душистой водой, застегнул на все пуговицы сюртук. С брезгливым презрением вспомнил о наглом, рыжем, картавом человечке. «Принимает ли тот когда-нибудь ванну? А эти манеры — шут, ярмарочный зазывала! Да, и с такими кадрами приходится работать... Что ж, плевать на его манеры. Лишь бы этот бойкий коммерсант оказался удачлив в добывании денег для партии. Перефразируя Лойолу: каждый революционер должен быть подобен трупу в руках вышестоящего начальника...»
Первая половина дня прошла как обычно: встречи с партийными товарищами, споры, разговоры... Дзержинский не любил этих бесплодных дискуссий, предпочитая появляться молча и приказывать тайно, но — иногда приходится делать то, чего от него ждут. Еще одно правило иезуита: улыбайся... Обед в дешевой кофейне, заседания, совещания... Обычно его улыбка больше напоминала удар кинжалом, но в этот день он улыбался мягче обычного, терпеливо-снисходительно выслушивая вздор, что несли его соратники, поскольку предвкушал два небольших удовольствия, которые позволит себе нынче вечером...
Около полуночи он, завернувшись в широкий плащ, стоял у ворот небольшого особняка, куда приходил регулярно в последние несколько лет. На стук молоточка вышел лысый пожилой лакей, с поклоном проводил его в гостиную. Граммофон играл похоронный марш Шопена. Медиум и собратья уже ждали его. Их было немного: Лондон кишел спиритическими кружками, но он не нуждался в большом обществе и не желал, чтоб его общение с бесплотным миром становилось предметом обсуждения досужих сплетников. Его партнеры — пожилой немецкий банкир, сумасшедшая старая дева-англичанка и остальные в том же духе — были молчаливы и нелюбопытны.
Горничная обнесла гостей жиденьким сладким чаем. Угощения к чаю не полагалось. Вошла хозяйка дома — медиум, худая мрачная женщина в черном шелковом платье. Она называла себя m-lle Лия; Дзержинский знал отлично, что она вдова лондонского мясника по фамилии Джонс, но все это не имело значения: двери в тонкий мир открываются лишь избранным, и не важно, чье тело и чьи голосовые связки послужат проводником и отмычкой. Он и сам обладал неплохими медиумическими способностями, это проявилось еще в отрочестве — вся его напряженная, наэлектризованная душа была словно создана для бесстрашного проникновения в иные миры — но медиуму, к сожалению, не дано слышать и помнить того, что в трансе произносят его губы; медиум — глухое и слепое орудие, а Дзержинский не любил быть орудием в чужих руках, предпочитая использовать других людей — всех, кто попадался на пути.