И снова я на секунду задумалась.
— Ты не знаешь, почему ты не разговариваешь, но ты думаешь об этом? Пытаешься понять причину?
Она испустила облегченный вздох — значит, я попала в точку. Теперь наступила моя очередь волноваться.
— Но, котенок, неужели ты не хочешь, чтобы нам помогли? Давай покажем тебя психиатру…
Бонни испуганно вскочила с дивана и замахала руками: «Нет, ни в коем случае… нет!»
На этот раз я сразу все поняла.
— Хорошо-хорошо. Никаких психиатров, обещаю, — заверила я Бонни, приложив руку к сердцу.
У нее была еще одна причина ненавидеть человека, который убил ее маму, не важно, жив он или мертв. Он работал психиатром, и Бонни знала об этом. Она видела, как он убивал, и вместе с мамой для нее умерло всякое доверие к представителям этой профессии.
Я обняла Бонни, притянула к себе. Вышло грубовато и неуклюже, но она не противилась.
— Прости меня, малышка. Просто… я беспокоюсь о тебе. Я люблю тебя и боюсь, что ты никогда не сможешь говорить.
Бонни показала на себя и кивнула: «Я тоже». И указала пальчиком на свою голову — дескать, я работаю над этим.
— Хорошо, — вздохнула я.
Она крепко прижалась ко мне, всем своим видом давая понять, что все прекрасно, что день не испорчен и ничего страшного не произошло, и снова меня обнадежила.
Ладно! Сейчас она счастлива. Пускай все остается как есть!
— Давай-ка пороемся в наших драгоценностях, как ты на это смотришь?
Она широко улыбнулась и радостно закивала: «Давай!»
Поглощенная безделушками, через пять минут Бонни уже забыла о нашем разговоре. А у меня он никак не выходил из головы. Я взрослый человек — мое волнение не закрасишь лаком для ногтей.
Я не все рассказала Бонни о своем двухнедельном отпуске. «Умолчать» не значит «солгать». Родители имеют право недоговорить, чтобы ребенок смог оставаться ребенком. Дети очень скоро вырастут и взвалят на себя бремя взрослых, это неизбежно.
За предстоящие две недели мне требовалось определиться, что же делать дальше. Я сама себе определила срок. Я должна была принять решение не только для себя, но и для Бонни. Мы обе нуждались в стабильности, уверенности в завтрашнем дне — и спокойствии. Эти мысли пришли мне в голову десять дней назад, после разговора с заместителем директора Джонсом, состоявшегося у него в кабинете.
Я знаю Джонса с тех пор, как пришла работать в ФБР. Он был самым первым моим начальником и учителем. Он и теперь мой босс. Своим нынешним положением он обязан не связям, а славе выдающегося агента, которая сопровождала его на всех ступенях карьерной лестницы. Иными словами, Джонс — настоящий, и я его уважаю.
В кабинете Джонса не было ни одного окна, и выглядел он мрачно. Как заместитель директора, Джонс мог бы выбрать угловой кабинет, из окон которого открывался прекрасный вид, но когда я однажды поинтересовалась, почему он этого не сделал, Джонс ответил что-то вроде: «Хорошему руководителю не пристало засиживаться в кабинете».
Он сидел за рабочим столом, за этим громоздким, нескладным пережитком прошлого, за которым я видела его еще в первый день нашего знакомства. Всем своим видом стол, казалось, кричал: «Оставьте меня в покое, раз я еще не сломался!» Стол, как обычно, ломился под тяжестью папок и бумаг, на потертой медной табличке значились имя и должность хозяина. Ни грамоты, ни наградные сертификаты не украшали кабинет, хотя в них, я знала наверняка, недостатка у Джонса не было.